| Верлибр, вьющийся лентами, врывающийся в глобальность мирового космоса, пусть и выраженного нашей жизнью-жизнями; верлибр, варьирующий на большом текстовом пространстве вечного, ветхого, не ветшающего Фауста…  Так представляет Андрей Козырев, совмещающий в своём поэтическом пространстве регулярный рифмованный стих и верлибр, вариант вечной фаустианской мистерии. «Фауст в аду» - наименована мистерия, и начинается она буквенным взрывом, тяжёлой словомешалкой, ибо – обнажатся недра ада, откроется сердце его:   …фхшфхшхшфххщщшшжзсзсз…труднопойматьнужнуючастоту…фхшфффшхшжзсзххщщшшщщ…каковачастотапреисподней…фхшшфшфхшфхчхщщшжзсзсз…ищущийобрящет…фхшхфшхшфссщщшжзсзсз…ловлюсигнал…фхшшшхфхщщшжзс…знанияумениянавыки…фхшшхфшхзсзсз…адбезпомех…хххщщщшжзсз…три…две…фхшшшзсж…одна…фзс…эфир!   Захлёб, символизирующий разорванность… в том числе – современного сознания; захлёст адовых огней, где круг первый раскроется античным хором грешников:   глядя на стены пещеры видишь тени людей и животных птиц облаков голосов восклицаний и просьб песен и заклинаний смертей рождений воскресений гор вырастающих внутри тебя и пронзающих пиками небо покрытое тенями наших снов    Густ верлибр, предлагаемый поэтом; тени Гёте и Рильке (если вспомнить стихотворение последнего о путешествии Орфея) возникают, мерцая… Огромность темы. Невероятность ада. С ветвей верлибра осыпается в читательское сердце игольчатый иней смыслов. Мучительность роли Фауста словно иссекается словесно из дерева крепкой породы, либо добывается из камня резцом скульптора:   я мученик раздерганного пространства разделенный на дни слова и импульсы воскресаю в новое прошлое продираюсь сквозь калейдоскопическую вьюгу ее крутой озноб…   Вспомним образ: многознание мучительно, и, не приносящее счастья, словно проигрывает огню жизни, на который так купился бедный Фауст. Где же Мефистофель? Насмешник и обаятельный интеллектуал, забавник и беспроигрышный игрок? Вот он, совсем неожиданный:   теперь когда я сделал свое дело получил душу Фауста и вернулся домой я по-прежнему прилагаюсь к Фаусту я навсегда принял облик говорящего пуделя смотрю на адское пламя поднимаюсь на задние лапы и скулю от восторга…   Ужели? Парадоксальный поворот. Драматургические стержни поскрипывают, удерживая современный массив роскошной фаустинианы, запущенный А.Козыревым:   я наказан за слишком удачную человеколовлю и теперь не забуду что поймав Фауста оказался пойман сам…   Здесь – современная мистика: поэт словно корректирует возможности вечной легенды, и сам Мефистофель оказывается наказанным: в пуделе первый раз явившийся герою, пуделем и остаётся: звучит, будто – из праха взятый, в прах и будешь отправлен; но ад, где происходит действо, за пределами праха. Верлибры Козырева – огненные, то отсвечивают антрацитом, то горят рубиновой кровью; верлибры, словно действительно опалённые адским пламенем-заревом: и всё равно – световая составляющая драматургического действа велика, ибо и само качества стиха может работать на свет. На мысль, будорожа её, не давая покоя оной, думай, человек, лишь думая, способен расшифровать тайны времени и пространства, тайну собственного «я». Ближе всего к замечательной словесной конструкции Козырева – мистическая вторая часть «Фауста»: современный поэт словно погружается в дебри мистицизма, проходит их слои и, принимая их настолько в сердце своё, рискует, кажется… Ворон, пролетающий сквозь сон Фауста, не связан ли с песнями Гретхен? Но – всё связано со всем, и Гретхен, начиная свою партию, свидетельствует:   я и не помню кто ты помню смерть моей матери убийство брата темницу и песни в которых звучало несколько голосов был ли в них твой голос?   был ли ты? ты – это тоже я?   Тени тяжёлых жизней. Любовь, обращающаяся в забвение, успех, уходящий в почву тщеты. Монологи чередуются: мы слышим… то Елену Прекрасную, то – смерть:   расцветающий сад камней в моей распадающейся плоти требует новой и новой пищи хищные камни пожирают слова и формулы звуки и ароматы кубические атомы смысла носятся в моих чувствилищах машина под названием «вечность» обустроена как следует…   Словарь поэта богат: щедро проливается, как июльский ливень в душу, способную к восприятию поэзии (увы, таких душ становится всё меньше и меньше в мире)… Пенится речь, захлёбывается будто смыслами, вместе – есть в ней математическая выверенность, алгебраическая точность, и смерть, становящаяся участницей действа, не столько страшна, сколько философична. Адские голоса множатся: вот Нерон, повествующий о своей сути, будто познавший формулу власти, стереотипную, в общем, ибо:   воплощаясь во всех великих правителях я рассеял себя по земному шару и по подобным ему мирам в бесконечном соцветии Вселенных…   Вот последний римский папа вспыхнет страшным словесным огнём, именуя ад лучшим созданием Божьим; появляются персонажи, столь же необычные, сколь, если вдуматься, логичные – Садовник смерти, например. Разумеется, здесь будет и призрак Гёте:   Гора книг, написанных и ненаписанных, звездных и человеческих, громоздится в мозгу, и прочитать ее всю должен редактор, верный ей.   Действо уплотняется, ветвится, огни его – яркие, взаимовходящие друг в друга; ваятель снов, исчислитель песчинок – новые и новые алхимики неведомости возникают – фантазией А.Козырева, хлещущей и блещущей, завораживающий и играющей. Игра, затеянная поэтом, страшна. В ней многое – от цветов зла, в не меньшей мере – от глобальной библиотеки, стремления вместить всё – в пределы поэтического творения. И – словно повсюду проникающий Фауст сверкает словесным откровением в финале:   …и увлекаемый вихрем в пространство смешанных морфем и междометий вертящихся палочек и точек в животворящий хаос предтворения в сценические сумерки познания пронзаемые снующими серыми ангелами и зелено-желтыми стихиалями я распадаюсь на тысячи маленьких прозрачных шаров проникаю в свои колбочки склянки и пробирки одухотворяю гомункулов…   Слово Елены Прекрасной символически завершает мистерию. …её, карнавальную и раблезианскую – в не меньшей мере, чем фаустианскую, гудящую колоколами и органами, исследовавшую множественные интеллектуальные орнаменты мира – мощно вдвигает в реальность А. Козырев, адресуясь скорее к вечности, нежели к современности, слишком закрученной вокруг стержней сиюминутности.         Александр Балтин |